Лев Сидоровский: Пушкин

И буря, которая «мглою небо кроет», и это, Бог весть, когда выученное: «У лукоморья дуб зелёный». 

Даже жёсткая школьная программа с её пресловутыми «образами» и «типичными представителями» перед Пушкиным оказалась бессильной. Когда в 1949-м страна готовилась отмечать его 150-летие, принёс я в редакцию газеты «Восточно-Сибирская правда» свои жутко несовершенные «про Пушкина» стишата.

А потом уже начались открытия, потому что, приехав сюда, на невский берег, из Сибири, я узнал город, где почти всё напоминало о Пушкине – от Летнего сада, куда француз-гувернёр водил гулять маленького Онегина, до печального бюллетеня, вывешенного Жуковским утром 29 декабря в вестибюле этого дома № 12 на Мойке: «Больной находится в весьма опасном положении...» И снова на отделении журналистики филфака (факультета журналистики в ЛГУ, слава Богу, ещё не существовало) мы изучали его творчество – уже не так, как в школе, а намного основательнее.

И всё-таки не здесь, не в соседстве с береговым невским гранитом и воспетым им Медным всадником во второй раз открылся для меня Пушкин. Нет, это случилось в Царскосельском парке, когда вдруг воочию довелось увидеть и «аллеи древних лип», и каскады, и безмолвные чертоги, и гордый памятник, что «окружён волнами над твёрдой мшистою скалой». Увидеть – и задохнуться от восторга, и понять, откуда могла родиться его поэзия.

Однажды любезные сотрудники Лицея разрешили мне прийти сюда за час до открытия, чтобы я мог побыть с ним наедине. Пять шагов в длину, полтора – в ширину: это его комнатка, его дортуар. Над дверью – чёрная табличка: «№ 14. Александр Пушкин». Дверь с решёткой и зелёной занавеской, за которой – железная кровать, комод, стол для умывания, конторка. На конторке – подсвечник, специальные ножницы, чтобы снимать нагар, чернильница, песочница. И гусиное перо. И бумага. Ведь хорошо знаю, что не те самые, не подлинные, не его предметы, но всё равно у горла – комок, особенно когда девушка из музея зажигает над этим пером, над этим листком бумаги свечу.

Как же мала его спаленка! Намного уже, чем и у соседа Пущина, с которым делил одно окошко, и у Матюшкина, и у Вольховского. Наверное, на целый метр уже – такова толщина глухой стены, к которой примыкает. Не зря же сам он называл свою обитель – «монастырь», «келья». И грустно писал сестре: «Всё тихо в мрачной келье». Напротив, в номере 36-м, где жил Костенский, тоже этой стеной всё сдавлено, но там хоть света побольше: окно выходит в сад, а сюда, к Пушкину, солнце заглядывает совсем чуть-чуть, только на самом закате, потому что упирается его окошко прямёхонько в четыре этажа дворцового флигеля. Флигель – при церкви, и если, присев на широкий подоконник, придвинуться к самому-самому стеклу, то в верхнем левом его углу можно разглядеть золотые купола. Но он, зорким глазом, наверное, тянулся отсюда туда, где чуть-чуть проглядывалась узенькая полоска Садовой улицы: не появится ли наконец Катенька Бакунина? И, раскрыв дневник, давал волю чувствам: «Поутру я мучился ожиданием, с неописанным волнением стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу – её не было видно! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с ней на лестнице, – сладкая минута!»

После спустился я в парк. И вновь, в который уже раз, подумалось: будь здание Лицея расположено не в Царском Селе, не среди этих парков, будь оно вписано во флигель не Екатерининского дворца, а, допустим, Зимнего, то есть в какую-то городскую обстановку, то тогда наверняка потерялось бы три четверти того, чем являлся Лицей для его воспитанников, чем он является для всей русской культуры.

Помните: «В те дни, когда в садах Лицея я безмятежно расцветал». Не «в стенАх», а именно «в садах Лицея». Когда Анна Андреевна Ахматова представляет Пушкина, она говорит: «Смуглый отрок бродил по аллеям, у озёрных грустил берегов» – это опять парк. А если вспомнить, как Лицей распланирован, как, например, выглядят спальни воспитанников: там ведь стены не доходят до потолка. Ночные беседы Пушкина и Пущина мог подслушать каждый, для настоящей интимности условий не существовало. В библиотеке тоже не было уголка, куда можно забиться с книгой. Так же и в актовом зале, и в классах. Вот и получается, что воспитание – духовное, душевное, эмоциональное шло именно в парке, где всё ненавязчиво, где можно и разбежаться, и уединиться, и прикоснуться к истории Отечества.

«В тени густой угрюмых сосен воздвигся памятник простой» – он, известно, гордился этим Кагульским обелиском, и Чесменской колонной, тоже восславившей русское оружие, и другой колонной, Морейской, на которой значится: «крепость Наваринская сдалась Бригадиру Ганнибалу». А ведь бригадир Иван Абрамович Ганнибал – его двоюродный дед. А рядом – Большой пруд, где «с тополем сплелась младая ива и отразилась вся в кристалле зыбких вод» – здесь, на берегу, ему, наверное, славно мечталось.

Рядом – ступени Камероновой галереи: «В безмолвии огромные чертоги, на своды опершись, несутся к облакам». Да, здесь трудно было не писать стихи, не быть причастным к искусству. Здесь трудно быть низменным душой. Понимаете, для совершения подлости ведь тоже должны быть соответствующие условия. А когда всё вокруг взывает к каким-то благородным чувствам, к возвышенным отношениям, к воспоминаниям о славных моментах русской истории, просто к мыслям о том, как прекрасна природа, то при всём этом трудно не вырасти человеком с чистыми помыслами и «души прекрасными порывами». Если же ты не такой, то, во всяком случае, всю жизнь будешь знать, что в идеале человек должен быть благороден и возвышен.

Не случайно именно здесь, именно в этом благословенном уголке, возникла «лицейская республика», «святое братство», которому Пушкин и его друзья оставались верны всю жизнь. Конечно, корпорация лицеистов – явление удивительное, и именно Пушкину суждено было стать её душой. Помните: «Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы, при мирных ли брегах родимого ручья, святому братству верен я!» Этот человек и в дружбе был талантлив необычайно. Причём талант дружбы свойствен Пушкину не только в умении проявлять подобное чувство самому, но и в Богом данной счастливой способности быть этой дружбы средоточием.

Задумаемся: кто был близок к юному лицеисту? В самом деле, трудно утверждать, что Пушкин дружил с Карамзиным. Ведь, с одной стороны, мальчик, с другой, человек в расцвете своей социальной, литературной, возрастной завершённости. Между тем, Карамзин с Пушкиным дружил. И Жуковский, и Чаадаев, и Малиновский-старший, и Энгельгард. Какой же это блистательный дар: обращать на себя внимание, дружбу, любовь таких разных, таких интереснейших личностей!

Во всём он был ослепительно талантлив – и в творчестве, и в дружбе, и в любви, и в ненависти. Вот как любил: «Если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до чрезвычайности. В понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю у ваших ног». И вот как ненавидел: «Теперь, господин д'Аршиак, я вам могу сказать только одно: если дело это не закончится сегодня же, то в первый же раз, как я встречу Геккерна, – отца или сына, я им плюну в физиономию».

Под небом Царского Села четыре года назад я снял фильм «В Садах Лицея».

В третий раз моё открытие Пушкина, конечно же, случилось в Михайловском – в этом застенчивом краю, где у рек и у озёр могли родиться только вот такие необыкновенные имена: Сороть, Кучане, Маленец.

Сколько бы прежде ни ездил по белу свету, каких чудес ни видывал бы, но под этим псковским небом начинаешь понимать Родину как-то совсем по-новому. Может быть, причиной этому и несравненная красота здешних мест, только мне вот кажется, что главное совсем в другом. Главное – что, глядя и на «холм лесистый», и на «двух озёр лазурные равнины», мы каждую минуту, секунду каждую чувствуем: на это всё смотрели голубые, единственные в мире глаза Александра Сергеевича. И на Савкину Горку, где он мечтал «выстроить себе хижину». И на «скат тригорского холма», где радость его «встречала столько раз» (там – и «ель-шатёр», и «дуб уединенный»). И на городище Воронич, где он писал «Бориса Годунова». И на Петровское, где, по его признанию, «скрывался прадед мой, арап».

Там, в Пушкинских Горах, позапрошлой осенью я снял фильм «Под вашу сень, Михайловские рощи».

Вспоминаю встречи с потомками поэта:

И на невских берегах – с Ксенией Лаврентьевой, представительницей рода Ганнибалов. И в столице – с Григорием Григорьевичем Пушкиным, правнуком Александра Сергеевича, единственным прямым продолжателем непрерывающейся мужской линии рода Пушкиных. Мы беседовали, и рядом, на столе, красовалась чернильница, когда-то принадлежавшая Марии Александровне Гартунг, старшей дочери поэта, и время от времени громко били старинные бронзовые часы на мраморной колонне, подаренные внуку поэта, Григорию Александровичу, в день уже его окончания Царскосельского лицея. К тому же в Иркутске познакомился с прапрапраправнуком поэта Владимиром Воронцовым, в лице которого явно проглядывали черты его прапрапрапрадеда.

А про то, как в Царском Селе, в 1900-м, 15 октября, открывал свой знаменитый памятник, бронзовый кудрявый мальчик на садовой скамье, его ваятель Роберт Бах, мне в Москве рассказал почти столетний (мы дружили) писатель-пушкинист Арнольд Ильич Гессен. Оказывается, в тот осенний день, приехав сюда на торжество по поручению Власа Дорошевича, дабы дать отчёт в газету «Россия», он, начинающий репортёр, пообщался, в числе прочих, и со старшим сыном поэта 68-летним Александром Александровичем. Услышав такое, я вздрогнул: Боже, что же это получается? Выходит, от меня до Пушкина – всего лишь три рукопожатия! И дочь Анны Петровны Керн, Екатерина Ермолаевна, тогда же, здесь же, поведала молодому журналисту о своих частых встречах с Александром Сергеевичем в доме его родителей, где она иногда жила с матерью, и у Дельвига. Когда Пушкин был убит, ей только исполнилось девятнадцать. И вновь я потрясён: опять до Поэта – лишь три рукопожатия!

И еще не забыть одну поездку.

Мы катили по той же дороге, что когда-то – и Пушкин. Невольно представилось: мелькают по сторонам «вёрсты полосаты», сменяются почтовые станции. Неблизкий получался путь. Наконец, как поэт писал об Онегине: «Пред ним Валдай, Торжок и Тверь». Дальше – бывший Старицкий уезд, куда, в Малинники, он часто заезжал к друзьям («Хоть малиной не корми, но в Малинники возьми»); и село Берново с мрачным омутом за порушенной мельницей (где, как утверждают, он услышал рассказ о мельнике, ставшем потом персонажем «Русалки»); и Павловское, благословенное уже только за то, что однажды вдохновило поэта на блистательное: «Мороз и солнце! День чудесный!» А потом была усадьба Митино, где бор густо напоён ароматом хвои, где воды Тверцы светлы и прозрачны, где заречные дали особенно восхитительны, и совсем недалеко отсюда – старый Прутненский погост, мраморное надгробие со стихами: «Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты».

И, наконец, такая вот встреча с поэтом. 

Изготовленный больше века назад массивный ключ повернулся в замке – и распахнулась решётка, а за ней – дверь, окованная железом. Когда-то таможенники держали здесь золотой запас. Сейчас в этих стенах оберегается то, что дороже золота.

Таинственная, знаменитая «комната-сейф» Пушкинского Дома.

В огромных старинных шкафах, на стеллажах, коричневые папки. Вот, в самой первой, рукопись, обёрнутая в микалентную бумагу, открывающаяся словами: «Стихотворения Александра Пушкина 1817».

Его рука! Почерк ещё не устоявшийся, почти детский, но такой характерный, такой знакомый нам росчерк-завиток: «Тебе, наперснице Венеры, тебе, которой Купидон и дети резвые Цитеры украсили цветами трон». И, наконец, в последней тетради: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» Вроде бы, беловой автограф, но снова ищет, ищет слова завещания («Душа в бессмертной лире меня переживёт»... Нет: «Душа в заветной лире мой прах переживёт». Не «сын степей калмык», а «друг степей»). Подписано: «1836, авг. 21. Кам. остр.».

«Кам. остр.» – это Каменный остров. От Каменного острова до Чёрной речки с той проклятой дуэлью оставалось совсем немного времени.

Автор: Лев Сидоровский, Иркутск - Петербург

Подписывайтесь на наш Telegram-канал

Подписывайтесь на наш Instagram

06.06.2022