Владимир Демчиков: Медный пешеход

Впервые я услышал стихотворение Бродского (у которого позавчера был день рождения, 76 лет) летом 1979 года. Правда, я понятия не имел тогда, что это Бродский. После второго курса филфака университета я работал летом в пионерлагере «Чайка» кем-то вроде вожатого в летнем гуманитарно-образовательном лагере для подростков под названием «Летний университет» (отвечая там главным образом за физкультуру). Мы были там с моим сотоварищем по университету, тоже филологом. Все мы там тогда отчаянно графоманили, непрерывно что-то рифмуя. Никто не обращал внимания на качество, и единственной оценкой любого сочинения было: «гениально!».

И вот однажды один из нас вдруг отвел меня в сторонку и прочитал свое стихотворение, резко отличающееся от всего нашего стихотворчества. Помню, я выслушал его, открыв рот, и мне стало стыдно, что я вообще мог что-то вслух произносить в рифму в присутствии этого моего товарища. Все наше демократичное «равенство» куда-то рухнуло, и стало ясно, кто тут по-настоящему что-то стоит.

Про Бродского я, конечно, в то время уже что-то слышал в универе, что есть такой поэт-эмигрант, но ничего тогда не читал – ни у кого как-то не водилось ни тамиздатских книжек, ни распечаток на машинке. А позже, году в 1985-м, мне в руки попал машинописный самодельный сборник Бродского – и там я нашел то самое стихотворение, которое мне (и, как выяснилось, не мне одному) прочитал в 1979 году тот самый наш товарищ. Помню, начал читать книжку – и снова испытал то же самое: какой-то смутный стыд и дискомфорт. Но не от этого конкретного неожиданно всплывшего там стихотворения – а от всей книги.

То первое впечатление от Бродского помню очень хорошо: оно было именно дискомфортным. Стихи были отличные, я читал и не мог оторваться, «Шествие» прекрасное, «Речь о пролитом молоке» гениальная, и все запоминалось с ходу, с первого раза, но что-то раздражало. И я пытался даже находить слова посильнее, объясняя себе, что же именно мне не нравилось. Говорил себе, что все у него как-то с перебором, слишком резко, слишком даже грубо, слишком высокомерно, слишком, черт его знает, выпендрежно. Нельзя ли было поспокойнее? Поэлегантнее, черт возьми! Вот Пушкин же, которого тоже, бывало, плющили – мог же с улыбкой? И вообще, где чувство меры? Где внутреннее равновесие?

Сейчас это забавно вспоминать. Бродский был для меня тогда, в 1985 году, и многие годы потом невероятно притягательный, мощный, но очень неудобный поэт. Холодный, жесткий, виртуозный, но при этом способный переть в стихотворении по нарастающей, как набирающий высоту самолет, и заканчивать его где-то уже на немыслимой верхотуре («Осенний крик ястреба», помню, был тогда для меня почти буквальной метафорой этого его главного творческого умения). И при этом все равно раздражающий, неприятный, избыточно надрывный, надменный, истеричный. И как-то тогда спервоначалу уживались вот эта завороженность с неприятием. Но потом я как-то приноровился и к этому его высокомерию, и к отстраненности, и к некоторой даже агрессии по отношению к читателю – и через какое-то время стал относиться к этому просто как к поэтической интонации. И даже как к норме. Но если тогда, в далекой юности, по отношению к другим писателям иногда возникало довольно дурацкое желание «поговорить», «о чем-то спросить» и так далее – у Бродского ничего никогда спросить не хотелось. Как будто он все сказал в своих текстах. И вообще – поэтов лучше не знать лично, поэтов нужно читать (как когда-то мудро заметила М.В.Розанова на мой вопрос про Бродского).

Как я сейчас понимаю, это было не просто привыкание к его интонации и манере, к его жесткому и твердому голосу – это сопровождалось и тем, что по мере привыкания другие поэты для меня как бы переставали существовать. Бродский «убрал» их всех куда-то на периферию: да, были другие, но было ясно, что есть Бродский – и есть они. Очень интересно, почему это получилось (и отчасти продолжается до сих пор). Думаю, причин тут миллион, и в их числе, конечно, моя слабая сопротивляемость стадным инстинктам. Но одна из важных причин – та самая его властная интонация, которая когда-то так раздражала, а потом стала такой почти родной. Даже явную его дичь и слабость я стал воспринимать не как его просто индивидуальные черты, а как новую норму: так и надо.

И даже, например, его старательно подогреваемые «обиды» на женщин – совсем не казались странными: ведь именно в состоянии обиды написаны его лучшие любовные вещи, а значит, все нормально. И даже «На независимость Украины» - это прежде всего объяснение в любви к Украине, просто написанное в состоянии огромной обиды, и это, конечно, не политическая, а любовная вещь.

Он был, наверное (и многочисленные мемуары это подтверждают), малоприятным человеком с мощными комплексами, но моя тогдашняя юношеская «сдача» после нескольких лет слабого сопротивления, мое тогдашнее полное растворение в его интонации – до сих пор не до конца еще изжиты. Его мощное, хоть и немного сбивчивое дыхание, способность к «долгому полету», до сих пор поражающая меня виртуозная техника и вообще какая-то «сила языка» - все это до сих пор держит и не отпускает, как ни пытаешься выпутаться из этих старых и уже ослабивших натяг, но по-прежнему жестких канатов.

Представляю, скольким поэтам он съел мозг своей всепроникающей надменно-презрительной интонацией – если даже ты, простой читатель, через столько лет не можешь освободиться от ее гипноза.

В последнее время боюсь его перечитывать. И чем больше боюсь – тем больше в ужасе понимаю, что можно не перечитывать: все равно уже не забудешь.

Подписывайтесь на наш Telegram-канал

Подписывайтесь на наш Instagram

26.05.2016