Лев Сидоровский: Как возникла «Блокадная книга» Даниила Гранина

Лев Сидоровский
Лев Сидоровский
05 января 2026

Уроженец Иркутска, журналист Лев Сидоровский вспоминает рождение важной книги не только для Ленинграда \ Петербурга, но и всей страны.

гранин

На фото: Даниил Александрович Гранин и Александр Михайлович Адамович

Наступил январь – для Петербурга месяц совершенно особый: в январе 1943-го проклятая гитлеровская блокада была, наконец, прорвана, а в январе 1944-го окончательно снята. 

Даниил Гранин вместе с Алесем Адамовичем почти полвека назад сотворили пронзительную «Блокадную книгу», путь которой к читателю оказался весьма тернистым. Увы, редко кто из молодых моих земляков открывал её страницы. Вот почему в 2011-м, когда у людей в фаворе уже оказалась вовсе не истинная литература, а примитивное бульварное чтиво, решил я вместе со старейшим петербургским писателем вспомнить, как «Блокадная книга» создавалась. 

Между прочим, в первые дни Великой Отечественной он работал на Кировском заводе и от призыва в действующую армию имел бронь. Но молодой выпускник Политеха всё-таки ушёл добровольцем на фронт и до самой Победы воевал в танковых войсках. Вот запись того нашего разговора.

***

– Даниил Александрович, а ведь в 70-е годы прошлого века, когда рождалась «Блокадная книга», документальная проза, особенно военная, переживала значительный подъём, и читательский интерес к ней был огромный.

– Да, вспоминаю, например, дневники тогда ещё здравствующего Константина Михайловича Симонова «Разные годы войны». На мой взгляд, это одна из самых лучших вещей в нашей военной документальной литературе. Причём эти дневники Симонов опубликовал довольно своеобразно: комментируя их своим «сегодняшним» пониманием того, что было тогда. И вот это столкновение Константина Михайловича «того», из военной поры, с тем, каким он стал в 1970-е, потребовало от автора большого мужества, потому что не так-то просто предстать перед читателем во всём простодушии и неведении Симонова 1941-1942 годов. При подготовке дневников к публикации писателю, очевидно, всё время хотелось что-то выправить, откорректировать.

Ведь как часто бывает в нынешних мемуарах или даже художественных произведениях: автор никак не может отделаться от своего «знания», и в них часто уже заранее известно, чем кончится война, как она кончится, чуть ли не дата финала известна даже.

Вот, это «знание» очень мешает, оно граничит с неправдой, и отделаться от него довольно трудно. Симонов же совершенно честно оставил свои дневники нетронутыми, сопроводив их комментарием, и из этого столкновения родился какой-то совершенно новый жанр документальной прозы.

– Причём в ту пору документальная проза порой стала сращиваться с прозой чисто художественной.

– Именно так, и, в первую очередь, пример тому знаменитый роман Богомолова «В августе сорок четвёртого»: здесь документ в художественную часть повествования включён очень интересно и крепко. Но мы обязаны помнить, что этот самый документ требует к себе особенно честного отношения, потому что он – чрезвычайно сильное оружие: документ несёт в себе особое доверие, и злоупотреблять им просто бесчестно. Особенно это недопустимо в военной прозе. 

Вот была тогда, помнится, одна книга о Черняховском, в которой автор доказывал, что с первого дня войны наши войска отступали абсолютно организованно, организованно встречались с врагом, что всё шло по плану – и так далее, и тому подобное. Причём в подтверждение подобной концепции приводились соответствующие документы. Что ж, эти приказы, и правда, существовали, но они просто не могли тогда выполняться – однако об этом автор почему-то умалчивал.

– Как же возник замысел вашей с Адамовичем книги о блокаде?

– Инициатива тут принадлежала ему, Алесю, который ещё раньше вместе с Янкой Брылем и Владимиром Колесником записал рассказы жителей Белоруссии, спасшихся из сожжённых фашистами деревень, и составилась книга «Я из огненной деревни».

Когда он предложил мне подобную совместную работу, посвящённую ленинградской блокаде, я, надо сказать, отнёсся к этому скептически. Я считал, что о блокаде уже и так написано много разных и хороших книг, и к тому же не совсем ясно представлял, в чём тут будет заключаться моя роль именно как писателя. Ну, хорошо, соберем человеческие воспоминания, а в чём мы с Адамовичем проявим себя как литераторы? Совсем не сразу смог сам для себя ответить на этот вопрос.

Наконец, поскольку у нас были давние, дружеские отношения, Адамович уговорил меня хотя бы поехать послушать рассказ его знакомой блокадницы. Мы даже, по-моему, не записывали или записали потом, по памяти. Ей было восемнадцать лет. У неё был роман. Любила Федю, своего жениха. Федю взяли в армию, и стояла его часть тоже где-то в районе Шушар. Она пробиралась к нему. Носила сухари, варенье, носила домашние вещи: рукавички, шарф. Но главное – как она пробиралась туда. 

Я знал: заставы наши, патрули не пропускали штатских, гражданских, это строго-настрого было запрещено. Перебежчики могли быть, могли быть шпионы, осведомители. Тем не менее, она несколько раз побывала у него, шла шестнадцать километров, добиралась до их части, упрашивала, умаливала эти патрули. И её пускали. То был удивительный пример любви. Любовь, которая попала в блокаду. 

Её рассказ меня и тронул, и удивил… Кроме этого, Адамович уговорил ещё к одной блокаднице пожаловать. Короче, я увидел, что существовала во время блокады неизвестная мне внутрисемейная и внутридушевная жизнь людей, она состояла из подробностей, деталей, трогательных и страшных, необычных. В конце концов я дал согласие.

– Вам прежде доводилось работать вдвоём?

– Никогда, вот почему всё это для меня было странно. И ещё – Адамович не ленинградец. Он белорус. Прошёл войну совсем не такую, как я. Партизанскую, в этом заключалась разница наших представлений о войне, о фронте. Но, как потом выяснилось, это имело и свои преимущества. Его наивный и совершенно свежий взгляд на Ленинград, на ленинградскую жизнь, вообще на жизнь большого города, помогал ему увидеть то, что для меня давно стёрлось. Не было удивления, особых примет того военного времени. Так мы начали вместе работать.

– Где же находили необходимые адреса?

– Адреса находились сами собой, по цепочке. Специально мы их не выбирали. Причём наши ожидания оправдывались далеко не всегда: часто именно от этого человека ждёшь очень интересного рассказа, но он помнит только общие, всем известные вещи. Рассказчик должен быть личностью, а этого заранее никогда не предусмотришь.

Почему-то лучше всего рассказывали женщины. Наверное, у них память устроена иначе, чем у мужчин. Женщины, как правило, помнят краски, детали, подробности – в общем, то, что для нас было самым важным.

Надо подчеркнуть, что очень помогал в работе магнитофон, который, убеждён, вообще даёт для документальной литературы совершенно новые возможности. Ведь магнитофон позволяет сохранить весь аромат личности рассказчика, его интонацию. Вот и ходили из дома в дом, из квартиры в квартиру (тогда, в 70-е годы, блокадников было ещё много), выслушивали, записывали на магнитофон рассказы. Сперва мы ходили вместе, потом разделились, чтобы охватить больше людей. 

Почему нам было нужно больше людей? Да потому, что оказалось, у каждого есть свой рассказ. У каждого оказалась своя трагедия, своя драма, своя история, свои смерти. Люди и голодали по-разному, и умирали по-разному.

Мы набрали сто рассказов, и ничего не повторилось. Посмотрели эти сто рассказов и поняли, что у нас есть какие-то пробелы. Тогда мы разделились, начали работать порознь.

– И что, люди воспоминаниями делились охотно?

– По-разному. Большей частью блокадники не хотели ничего рассказывать. Не хотели возвращаться в ту зиму, в те блокадные годы, в голод, в смерти, в своё унизительное состояние. Ни за что! Но потом соглашались, как правило, не было ни одного случая, чтобы нам отказали наотрез. Иногда мы уходили, а они потом звонили нам и приглашали. 

Мы не сразу поняли, в чём тут дело. Потом разобрались: у людей была потребность рассказать, чтобы освободиться. Какая-то женщина, которая пыталась некогда рассказать об этом своим детям или соседям, внукам, родным, её не слушали. Не хотели слушать. Когда приходили мы, писатели, с магнитофоном и она начинала рассказ, они собирались вокруг нас и слушали совершенно по-новому: как мы, как посторонние люди. Часто слышали впервые о том, что происходило в этой квартире, что происходило с матерью, что происходило в этой семье. Рыдали, плакали.

Эти рассказы – когда переводили их с плёнки на бумагу, занимали двадцать-тридцать страниц. Так что сначала я просто понял: необходимо собрать воспоминания о блокаде, пока это ещё можно сделать, пока ещё просто-напросто живы люди, которые её помнят. И мы записывали эти воспоминания, целых шесть тысяч страниц записали. А уже потом, позднее, я осознал, что наша писательская литературная работа должна свестись к овладению всем этим материалом, к выявлению наибольшей его сюжетности, его логического единства, так сказать, внутреннего стержня.

Сам по себе документ – конечно, собственность историка, а размышления вокруг документа (говоря о документе, я имею в виду рассказы людей, записанные нами) – это дело писателя. И вот из разрозненных человеческих судеб нам предстояло создать цельную книгу.

– Согласитесь, во многом эта ваша работа сродни труду журналистскому.

– Во многом. И в то же время существенно от него отличается. В чём же это отличие заключено? Поясню на таком примере.

Однажды мы с Адамовичем пришли в Ленинградский фотоархив, чтобы отобрать для будущей книги снимки блокадной поры. Нам нужны были фотографии, рассказывающие о том, как в войну ленинградцы трудились на производстве. Мы перебрали более двух тысяч снимков и среди них обнаружили совсем немного таких, на которых по-настоящему были бы видны следы войны: измождённые люди со следами дистрофии или хотя бы разрушенные цехи. Нет, с фотографий смотрели на нас совсем другие лица – сильные. Суровые, бодрые, даже улыбающиеся лица мужчин, женщин, подростков. Девушки, конечно, в ватниках, конечно, в грубых спецовках, но красивые. Да, да, красивые!

Что это – ложь, обман, лакировка? Нет, совсем не так. Фотокорреспонденты, снимая в ту пору ленинградцев для газеты, хотели показать их стойкость, мужество, показать, что, несмотря ни на что, люди сильны, люди бодры, люди даже улыбаются. И тогда это действительно очень было нужно.

А вот других снимков, на которых мы бы увидели людей, умирающих у станков от измождения, в архиве нет. И в этом большая разница между работой журналиста и писателя. Писатель обязан думать о будущем прежде всего исторически. Журналист, конечно, тоже должен к этому стремиться, но часто из-за характера своей работы он больше предан дню сегодняшнему.

– Как же, Даниил Александрович, у вас хватило сил весь этот ужас – в таком количестве! – выслушивать? Ведь подобная книга и от автора требует особой выдержки, даже мужества. Наверное, она и вас самих чему-то научила?

– Да, писать её было безумно тяжело. Я говорю не о том, как тяжело выслушивать все эти блокадные рассказы, сам материал оказался настолько тяжёл нравственно, что я от него просто стал больным.

В документалистике существуют очень трудные и какие-то неуловимые требования отбора – что можно писать, а что нельзя. Принимаясь за работу, я полагал: писать можно обо всём. Оказалось – нет! Потому что существуют вещи настолько трагические, настолько невыносимые, что мы с Адамовичем почувствовали: не имеем права взваливать это на читательские души. Возникла необходимость отбора.

Часто мы спрашивали себя: а зачем вообще эта книга? Для чего людям нужно знать об этих страданиях? Ведь больше мы привыкли в литературе к преодолению страданий. Но есть же страдания и непреодолимые, которые страданиями и остаются, когда человек не может забыть о них до конца жизни.

Зачем писать об этом? Наверное, вот зачем… Как-то мне позвонили из Новгорода, из библиотеки: «Даниил Александрович, вчера мы провели срочное собрание в связи с вашей книгой». – «Почему срочное? Что-нибудь случилось?» – «Случилось. Одна женщина проходила по площади, упала, сломала ногу, стала звать на помощь, но никто к ней не подошёл. В своей книге вы пишете, как в блокаду голодные, измученные люди помогали друг другу, поднимали упавших, оттаскивая их от края жизни. Почему же теперь, спрашивали мы на собрании, сытые, здоровые люди зачастую проходят мимо чужого горя?» 

И вот этот звонок из Новгорода совпал с моими размышлениями. Я думаю: очень важно, чтобы литература тревожила человеческую совесть. Литература вообще, как известно, делится на два типа: одна убаюкивает совесть, а другая её тревожит. Если литература стремится к нравственному воспитанию людей, она должна совесть тревожить, должна, как говорил Достоевский, «пробить сердце». И чем благополучнее у человека жизнь, чем она более сытая, тем совершить это труднее. 

Вот мне и казалось, что страдания ленинградцев в блокаду не должны пропасть, не должны остаться втуне, ведь эти страдания требовали огромной духовной силы, огромной духовной стойкости, требовали решения каких-то мучительных и важнейших нравственных проблем, проблем совести.

Один учёный рассказывал: во время войны он работал в математическом институте Академии наук, где выполнялись военные заказы, и однажды кто-то потерял там хлебную карточку. И мой собеседник сказал: «Все понимали, что он обречён». – «Почему же вы не сложились, не помогли этому человеку?» – «Если бы мы сложились, чтобы помочь, где гарантия, что завтра другой, третий не сказал бы, что тоже потерял карточку? Вот мы и сторонились этого человека».

Прошло уже столько времени, а мой собеседник, вспоминая про это, не мог отделаться от жгучего чувства стыда.

А ведь подобные вопросы тогда, в блокаду, возникали, может быть, перед каждым, может быть, ежедневно. Например, женщина рассказывала нам, как она мучительно решала для себя вопрос: кого спасать – мужа или ребёнка? Вот какой нравственный выбор возникал. 

Или, сам падая от голода, человек протягивал руку помощи другому, чтобы отвести его от края жизни.

Оказавшись в той невероятно жестокой ситуации, ленинградцы вели себя именно как ленинградцы – я имею в виду не «географическое» значение этого слова, а его, так сказать, нравственный смысл. Да, за ними стояли и Пушкин, и Блок, и Глинка, и Чайковский, и всё это давало людям новые нравственные силы, когда физических сил уже не оставалось. 

И то удивительное достоинство, с которым люди умирали, тоже содержит в себе понятие – «ленинградец».

Мы с Адамовичем считали, что такие истории должны тревожить человеческую совесть. Жить среди душевного благополучия и безразличия литература не может. К тому же эта работа показала нам, насколько жизнь богаче, сильнее и ярче художественной литературы. Понятие «художественная литература» употребляю в том смысле, что если бы я писал о блокаде, никогда не смог бы придумать ничего сильнее, чем вот эти безыскусные рассказы, из которых тоже складывается высокое понятие – подвиг Ленинграда.

– Вы сами воевали на Ленинградском фронте. А бывать в блокадном городе довелось?

– Раза два или три всего. Один раз нёс пакет куда-то, проходил село Рыбацкое и видел, как лошадь, которая тащила сани с патронными ящиками, молоденький красноармеец погонял её, упала на подъёме и встать не смогла. Как он её ни лупил, ни бил – она дрыгала ногами и подняться не могла. 

А тут вдруг откуда ни возьмись налетели люди, закутанные во что попало, с топорами, ножами, принялись кромсать лошадь, вырезать куски из неё. Буквально через минут двадцать остались только кости. Всё обглодали. Запомнилось и то, какой был город. Занесённый снегом, высокие сугробы, тропинки между ними – это улицы. Только по центральным улицам можно было ехать на машине. Лежали трупы, не так много. Лежали больше в подъездах. Город был засыпан чистым-чистым снегом. Безмолвный, только тикал метроном из больших репродукторов, которые были повсюду. Витрины все заколочены. Памятник Петру, памятник Екатерине – завалены мешками с песком. Никто из нас не стремился в этот блокадный город.

Жизнь блокадная шла среди разбомбленных домов. Угол Моховой и Пестеля. Дом стоял словно бы разрезанный. Бесстыдно раскрылись внутренности квартир, где-то на четвёртом этаже стоял платяной шкаф. Дверца болталась, хлопала на ветру. Оттуда выдувались платья, костюмы. Разбомблённые дома дымили. Пожары после бомбёжек или снарядов продолжались неделями. Иногда возле них прохожие грелись. Гостиный Двор, чёрный весь от пожара. В Александровском саду траншеи, зенитки. Траншеи были и на Марсовом поле.

На фото: гравюра Андрея Ушина из серии «Блокада»

Однажды нам поручили втроём вести пленного немца через город в штаб. Я наблюдал не столько за городом, сколько за немцем, которого вёл, – какой ужас был на его лице, когда мы встречали прохожих. Замотанных в какие-то немыслимые платки, шарфы с чёрными от копоти лицами. Не поймёшь – мужчина или женщина, старый или молодой. Как тени, они брели по городу. Началась тревога, завыли сирены – мы продолжали вести этого немца. Видели безразличие на лицах прохожих, которые смотрели на него. Он-то ужаснулся, а они уже без всяких чувств встречали человека в немецкой шинели.

– Впервые часть «Блокадной книги» с купюрами появилась в 1977-м на страницах «Нового мира», а в Ленинграде на её издание тогда был наложен запрет. Почему же, Даниил Александрович?

– Потому что на ней поставил крест первый секретарь обкома Романов. Впрочем, не удивительно: ведь он, как и его предшественники – Козлов и Толстиков, блокадником не был. Романов мне говорил: «Блокада – это героическая эпопея, а ваша книга – о страданиях. И почему в ней нет ничего о руководящей роли обкома, горкома, горсовета?» Такие вот претензии. Но, как только в 1984-м Романов переехал в Москву, «Блокадная книга» на невском берегу вышла.

– Цензура лютовала?

– Даже в Москве список её изъятий составил около шестидесяти пяти пунктов. Дело дошло до секретариата ЦК. Например, нам ни за что не разрешили упоминать про людоедство, подделки продовольственных карточек, мародерство. Да, всё это было, и я никого не осуждаю, потому что голод преображает человеческий разум, человеческую мораль и нравственность. Когда подросток в булочной выхватывает у старой женщины кусок хлеба и тут же, давясь, запихивает себе в рот, – это ужасно, это воровство, это преступно, но это… понятно. 

Не вошли в книгу и рассказы о том, как мылись в банях. После первой зимы открылось несколько бань, и люди впервые могли помыться тёплой водой. Но было только одно общее отделение. И женщины мылись вместе с мужчинами. Мы записали об этом несколько рассказов, но цензура их вычеркнула, считая… порнографией. А это был пример какого-то трогательного целомудрия. 

Много ещё чего не вошло – например, количество погибших. Была дана официальная цифра 600 тысяч, а историки выяснили, что на самом деле эта цифра доходила до миллиона.

– Были отклики, письма?

– Очень много писем... Вот, например:

«Осенью сорок второго года я ехал на трамвае от Штаба по Невскому. Рядом стояла старушка, которая бережно держала в руках солдатский котелок с супом. Я только что хотел уступить ей место, как кто-то толкнул её, и она облила супом мою шинель. Она ахнула, а потом, как бы оправдываясь, сказала: "Не беспокойтесь, товарищ командир. Пятен не будет. Суп совсем не жирный". Я на следующей же остановке с мокрыми глазами покинул трамвай. Прошло уже столько лет, но я вспоминаю этот блокадный эпизод тоже с мокрыми глазами».

***

Да, слишком много душевных сил потребовала эта их работа. Слишком много. Александра Михайловича Адамовича не стало в 1994-м. А Даниил Александрович Гранин потом (он, слава богу, до девяноста восьми продолжал вовсю работать) написал ещё много хороших книг.

Когда отмечали его 90-летие, я приветствовал юбиляра так:

«Мир наш нынешний грозен и странен.
Правда, есть, утверждает молва,
Даниил Александрович Гранин –
Тот, в ком совесть навеки жива.

Я давно уж пером Вашим ранен,
И опять Вам шепчу сквозь слезу:
"Даниил Александрович Гранин,
Продолжайте идти на грозу!"»

Помните: самый первый его роман назывался именно так: «Иду на грозу»? Что же касается их совместного детища, то в 2009-м Александр Сокуров снял по нему фильм «Читаем блокадную книгу», получивший признание на Венецианском кинофестивале, а также на кинофорумах в Голландии, Франции, Великобритании. Но главное: кинолента взволновала нас, в России. 

Читая в киностудии дневники жителей осаждённого города, их потомки, нынешние петербуржцы, – известные актёры, школьники, студенты, военнослужащие, да и пенсионеры – часто не могли сдержать слёз, и потом мы у телевизионных экранов – тоже.

Так что, дорогие мои земляки, знать, помнить о тех страданиях нашего великого города, дабы по достоинству оценить всю меру его подвига, нам не только надо – необходимо!

Автор: Лев Сидоровский, Иркутск - Петербург

Возрастное ограничение: 16+

Все статьи автора
В наших соцсетях всё самое интересное!
Ссылка на telegram Ссылка на vk
Читайте также