Лев Сидоровский: Слово о поэте Николае Глазкове

Осенью 1954-го в актовый зал ЛГУ, где я учился на журналиста, для разговора со студентами пришел Николай Константинович Черкасов. Известный всем собравшимся с малолетства любимый артист (еще бы - чудак Паганель, царевич Алексей, профессор Полежаев, Александр Невский, Иван Грозный), облаченный в шикарный пиджак-букле, повествуя о прожитом и сыгранном, был вальяжно щедр. А заключил свой монолог сообщением, что наконец-то исполняется его давняя мечта – воплотить на сцене или экране образ Владимира Маяковского: через неделю в Александринке – премьера. Поскольку я присутствовал там еще и в качестве спецкора университетской многотиражки, когда все закончилось, подошел к Николаю Константиновичу с наглой просьбой о контрамарке. Самое удивительное, что он не только пообещал, но и слово потом сдержал. 

Таким образом, я оказался на спектакле «Они знали Маяковского». Черкасов играл великолепно. А еще будоражило меня то, что в этом же ряду, совсем неподалеку, расположились в креслах автор пьесы Василий Абгарович Катанян и его жена – немолодая рыженькая особа, которую звали Лиля Юрьевна Брик. В антракте, когда Брик, Катанян и еще кто-то третий вместе гуляли по фойе, я со словами благодарности – за верность Владимиру Владимировичу – осмелился нарушить их беседу. Лиля Юрьевна улыбнулась: «Спасибо. Вот Коле тоже нравится. Вы не знакомы? Очень жаль, ведь Коля Глазков – тоже большой поэт». Так я впервые услышал это имя, обладатель которого тогда еще не выпустил ни одной книги и не носил ни бороды, ни усов. 

А спустя годы Евгений Евтушенко, к которому я однажды ранним утром нагрянул на предмет интервью, прочел мне такие строки Глазкова:
Я на мир взираю из-под столика,
Век двадцатый – век необычайный.
Чем столетье интересней для историка,
Тем для современника печальней.
И еще:
Я сам себе калечу жизнь,
Валяя дурака.
От моря лжи до поля ржи
Дорога далека.
«Как с ним встретиться? – спросил я Женю. – Мне бы телефон, адрес». Тот продиктовал: «Телефон 241-06-18. Ну а адрес тебе сам Глазков подсказывает». И продекламировал:
Живу в своей квартире
Тем, что пилю дрова.
Арбат, 44,
Квартира 22.

Это было написано в последний военный год, когда, возвратившись из эвакуации, он действительно зарабатывал на жизнь здесь, в арбатском дворе, пилкой-колкой дров: за три-четыре кубометра получал буханку хлеба и пол-литра водки, которую можно было обменять на рынке на какой-нибудь иной продукт. Его с юности длинные и очень крепкие руки после такой ежедневной «трудотерапии» стали вообще могучими – не зря же Глазков потом утверждал, что он «самый сильный среди интеллигентов и самый интеллигентный среди силачей». Любил поднимать стулья – за низ ножки – высоко над головой, но еще более – показывать силу рукопожатия. Автор этих строк, во всяком случае, прямо со двора по пологой лестнице поднявшись на второй этаж старого арбатского дома, эту его мощную хватку ощутил сразу.

Как он выглядел? Рост повыше среднего, в плечах широк, растрепанные каштанового цвета бородка, усы. Впрочем, дабы лучше ощутить внешность поэта, вспомните фильм Тарковского «Андрей Рублёв», а в нем – летающего мужика, сыграть которого без всякого грима режиссер пригласил Глазкова, очевидно, совсем не случайно. Вспомнили? Настороженный взгляд исподлобья. Шаг в бездну. И «Летю!.. Летю!.. Летю-ю-ю!!!»

Конечно, он и сам, человек, полный неожиданности, для кого-то – странности, был – по всей своей сути, вопреки суровым каноном советской эпохи – таким вот «Летающим мужиком». Недаром же написал:
И перед гибелью постылой
Я вразумительно постиг,
Что над моей взлетит могилой
Другой летающий мужик...

А истоком для его удивительных стихов была, конечно, очень не простая жизнь:
Жизнь моя для стихов исток,
Я могу подвести итог:
Написал пятьдесят тысяч строк,
Зачеркнул сорок пять тысяч строк.
Это значит, что всё плохое,
Все ошибки и все грехи,
Оставляя меня в покое,
Убивали мои стихи.
Это значит, что всё хорошее,
Превзойдя поэтический хлам,
С лицемерьем сражаясь и с ложью,
Даровало бессмертье стихам!

Отца в тридцать седьмом расстреляли. А задолго до этого проявились в мальчишке черты ярого максималиста: скрупулезно собирал «лучшую в мире коллекцию марок»; постигая шахматную науку, тоже мечтал стать «только чемпионом мира». Причем всего этого добивался упорно, огромным трудом. Слово «лентяй» было у него ругательством:
Дураки – это лентяи мысли,
А лентяи – дела дураки,
И над ихним бытом понависли
Недостигнутые потолки.

Потом всю страсть (и здесь – тоже уверенный в своем избранничестве) отдал стихам. Самовлюбленный? Да нет, больше – самоироничный.

Я должен считаться
С общественным мнением
И не называться
Торжественно гением.
А вы бы могли бы
Постичь изречение:
Лишь дохлая рыба
Плывёт по течению!

Декларировал родство своей судьбы с судьбой Велимира Хлебникова:
Куда идём? Чего мы ищем?
Какого мы хотим пожара?
Был Хлебников. Он умер нищим,
Но Председателем Земшара.
Стал я. На Хлебникова очень,
Как говорили мне, похожий:
В делах бессмыслен, в мыслях точен,
Однако не такой хороший...
Пусть я ленивый, неупрямый,
Но всё равно согласен с Марксом:
В истории что было драмой,
То может повториться фарсом.

Война его оглушила. Уйти на фронт вместе с Павлом Коганом, Михаилом Кульчицким, Борисом Слуцким, Сергеем Наровчатовым и другими друзьями по Литинституту помешали врачи:

Был снег и дождь, –
И снег с дождём,
И ветер выл в трубе.
От армии освобождён
Я по статье 3-б.
Вздымался над закатом дым,
И было как пожар,
Когда я шёл ко всем святым
И не соображал.

В эвакуации не чурался никакой работы, включая погрузку и разгрузку барж. Еще – преподавал в сельской школе.
Я не был на фронте,
Но я инвалид
Отечественной войны.

Вернувшись в Москву, средства к существованию вынужден был добывать тоже чем угодно, но только не литературой: Глазкова не публиковали. Спасал «Самсебяиздат»:

Самсебяиздат – такое слово
Я придумал, а не кто иной!

Маленькие самодельные книжки, вначале – рукописные, а позже – машинописные, хранят многие его друзья. И еще, конечно, берегут те сборники его стихов, которые наконец-то стали выходить в конце пятидесятых. Там столько перлов:

«Тяжела ты, шапка Мономаха, без тебя, однако, тяжелей»;
«Испугались мы не пораженья, а того, что не было борьбы»;
«Всем смелым начинаньям человека
они дают отпор.
Так бюрократы бронзового века
отвергли первый бронзовый топор»;
«Поэзия – сильней руки хромого»;
«Жил и был один кувшин.
Он хотел достичь вершин.
Но не смог достичь вершин,
потому что он кувшин".

Эти и многие другие его афоризмы люди знают наизусть, как, например, вот и такие удивительные по простоте и изяществу строки:
Я иду по улице,
Мир перед глазами,
И слова стихуются
Совершенно сами!

Несмотря на кажущуюся легкость, к своему делу относился очень серьезно:
Что такое стихи хорошие?
Те, которые непохожие.
Что такое стихи плохие?
Те, которые никакие.

Согласитесь: это краткостишье вполне заменяет иной трактат о стихе и стихотворчестве... Некоторые собратья по перу, «верные линии партии и правительства», обвиняли Глазкова в том, что от его стихов для советского человека нет ну никакой социальной, буквальной, сиюминутной пользы. А он в ответ усмехался:

Мне говорят, что твой рассказ
Моих стихов полезнее.
Полезен также унитаз,
Но это не поэзия.
Только он мог сочинить, например, вот такое:
Лез всю жизнь в богатыри да в гении,
Небывалые стихи творя.
Я без бочки Диогена диогеннее:
Сам себя нашел без фонаря.
Знаю: души всех людей в ушибах,
Не хватает хлеба и вина.
Даже я отрекся от ошибок, –
Вот такие нынче времена.
Знаю я, что ничего нет должного...
Что стихи? В стихах одни слова.
Мне бы кисть великого художника:
Карточки тогда бы рисовал...
Или даже – такое:
И неприятности любви
В лесу забавны и милы:
Её кусали муравьи,
Меня кусали комары.

Евтушенко его назвал «скоморохом и богатырем». Да, в вышеприведенной цитате Глазков – скоморох. А вот в этой...
...Мужик велик, как богатырь былин,
Он идолищ поганых погромил,
И покорил Сибирь, и взял Берлин,
И написал роман «Война и мир»!
В этих строках он – все тот же Летающий мужик!

В детстве он играл так: разрезал географическую карту на малюсенькие квадратики и потом составлял заново. Любовь к географии сохранил до конца дней. Сам себя называл великим путешественником: например, постигнув Якутию, потом прошел пешком почти весь Чульманский тракт, который тогда еще не стал частью будущего БАМа. Обладая блестящей памятью, мог, к примеру, наизусть, точно соблюдая порядок, перечислить все химические элементы Периодической таблицы Менделеева. Получив на закате дней «фатеру» в Кунцеве, на Аминьевском шоссе, и закалив себя холодными обливаниями, всякий раз купался там, в Москва-реке, чуть ли не до ноября. Но одолеть страшную болезнь, которая на него вдруг обрушилась, увы, не смог. Преодолевая боль, работал до последнего дня. И привычную самоиронию сохранял тоже:
Как великий поэт
Современной эпохи,
Я собою воспет,
Хоть дела мои плохи...
Его не стало в 1979-м, 1 октября.

А тогда, в середине шестидесятых, после того, как я заглянул под его арбатский кров, рассказать о поэте в ленинградской «Смене» мне не позволили: Глазков для «товарищей из Смольного» был, естественно, «подозрительным» – как Евтушенко, Окуджава, а позже – Высоцкий...

Автор: Лев Сидоровский, Иркутск - Петербург

Подписывайтесь на наш Telegram-канал

Подписывайтесь на наш Instagram

07.10.2021


Новости партнеров