Лев Сидоровский: Если будет Россия, значит буду и я. Об Евтушенко

Лев Сидоровский
Лев Сидоровский
18 июля 2020

В день рождения Евгения Евтушенко о своей дружбе с ним воспоминаниями делится Лев Сидоровский.

Впервые я его увидел в 1958-м. Невеликий "лекционный" зальчик в ДК имени Первой Пятилетки был набит выше всякого предела, а он – молодой, высокий, исполненный таланта, смелости и артистизма, читал:

Твердили пастыри, что вреден
и неразумен Галилей,
но, как показывает время,
кто неразумен, тот умней...

А потом:

Я шатаюсь в толкучке столичной
над весёлой апрельской водой,
возмутительно нелогичный,
непростительно молодой...

А потом:

Со мною вот что происходит:
ко мне мой старый друг не ходит,
а ходят в праздной суете
разнообразные не те...

Как и все там, я был ошеломлён, потому что подобного – по содержанию, форме, исполнению – никогда прежде не слышал. Ничего о нем не зная (например, что в 18 лет, минуя кандидатский стаж, был принят в Союз писателей, а в Литературный институт – без аттестата зрелости), понятия не имел и про то, что еще в 1954-м юный бунтарь поднял голос против сталинизма и антисемитизма, а в 1957-м из Литинститута был исключен за то, что публично защищал от партийных церберов роман Дудинцева "Не хлебом единым"...

Попав по распределению в новгородскую "молодёжку", я всем коллегам твердил про "гениального Евтушенко". Но, поскольку первым секретарем обкома был родной брат другого поэта, всемогущего главы ленинградской писательской организации Александра Прокофьева, который Евгения Евтушенко откровенно ненавидел, то и на берегу Волхова это имя мигом же оказалось под запретом. Естественно, мои "проевтушенковские" речи "партия" взяла на заметку, и спустя три месяца – за свой веселый в стихах новогодний опус (про "новые похождения", уже в наши дни, героя новгородских былин Василия Буслаева) – я был объявлен агентом "Голоса Америки" и из газеты с треском вышиблен. И надо же такому случиться, что именно тогда в городок своего детства из столицы наведался сам главный литературный погромщик Всеволод Кочетов: ему требовались "жареные факты" для эпопеи под названием "Секретарь обкома". Что ж, "американский агент под личиной советского журналиста" Кочетову оказался весьма кстати. И скоро страна сей роман прочитала. Там с секретарем Старгородского обкома, душкой-Денисовым, воюет подлый поэт-декадент (слова «диссидент» у нас еще не существовало) Птушков, за которым невооруженным глазом угадывался Евтушенко. И вот этот самый Птушков поместил в газете на Денисова пасквиль, причем – в жанре старинной "новгородско-старгородской" былины.

Дальше я "исправлялся" под Ленинградом – в "районке", затем в Питере – в заводской "многотиражке". Евтушенко же в это время потрясал мир "Бабьим Яром" и "Наследниками Сталина", а на встрече писателей с Хрущевым не побоялся заявить, что негоже с помощью полицейской государственной машины навязывать народу искусство соцреализма. Его стихов знал я наизусть великое множество, читал их всем встречным и поперечным – так что, оказавшись летом 1960-го в отпуске под небесами родного Иркутска, устроил "евтушенковский" сюжет на местном телевидении, а спустя год, отдыхая в Новом Афоне, провернул на тамошней турбазе, при скоплении более пятисот слушателей, в собственном исполнении двухчасовой Вечер его поэзии...

В 1964-м, перебравшись в питерскую областную газету с неудобоваримым названием "Строительный рабочий", я там, кроме многих прочих "славных дел", однажды опубликовал на всю полосу отрывки из евтушенковской (ещё до её появления в журнале "Юность"!) поэмы "Братская ГЭС". Мне удалось достать в Москве по блату несколько глав, причем – самых острых. Если учесть, что в Смольном лично сам первый секретарь обкома Толстиков нахального поэта не переносил на дух (в связи с чем в интервью какой-то иностранной газете Женя заметил, что ему "запрещен въезд в Мадрид, где Франко, и в Ленинград, где Толстиков"), то к моему журналистскому "подвигу" обкомовцы отнеслись прохладно. Зато читатели в редакцию целый день звонили, благодарили, а студенты почти весь тираж этого номера в киосках скупили "на корню"…

Решив закрепить успех, я тайно, не оформив командировки, выехал в столицу и назавтра чуть свет заявился в кварти¬ру № 22 дома № 5 по улице Черняховского. В дверь звонил долго. Наконец заспанный поэт отодвинул засов, высунулся на площадку, выслушал мой взволнованный монолог и хмуро поинтересовался: "А редакционное удостоверение имеется?" Изучив мою "ксиву", потеплел взглядом: "Прошу прощения за проверку, просто многие иностранцы хорошо говорят по-русски".

Я был приглашен в квартиру, угощен сосисками и кофе... Причем от официального тона мы избавились мигом, перешли на "ты". Захлебываясь от нетерпения выразить весь восторг от его творчества, я читал ему, одни за другими, восхищавшие меня строки. Например, вот эти:

Россия, ты меня учила
всем скромным подвигом своим,
что званье «русский» мне вручила
не для того, чтоб хвастал им.
А чтобы был мне друг-товарищ,
будь то казах или узбек,
будь то еврей или аварец,
коль он хороший человек.
Ты никого не обижаешь,
как совесть, миру ты дана,
добра Америке желаешь,
желаешь Франции добра...
И больно это мне, и грустно,
и закипает гнев святой,
когда кичатся словом «русский»
с нерусскою недобротой.

Наконец хозяин квартиры смог вклинился в мой монолог: "Да брось хвалить за старое. Вчера вечером радио в поезде не работало? Жаль!" Оказывается, накануне в Большом театре, на торжественном заседании в честь 70-летия Сергея Есенина, где присутствовали члены Политбюро и выступали многие литераторы, Евтушенко прочел (шла прямая радиотрансляция на всю страну!) стихи, в которых было не только про Есенина, но и про первого секретаря ЦК комсомола Павлова.... И тут же я услышал их в авторском исполнении:

...Когда румяный комсомольский вождь
на нас, поэтов, кулаком грохочет
и хочет наши души мять, как воск,
и вылепить своё подобье хочет,
его слова, Есенин, не страшны,
но тяжко быть от этого весёлым,
и мне не хочется, поверь, задрав штаны,
бежать вослед за этим комсомолом...

Женя был возбужден: "Сказал, что надо! А на шум, который "в высоких кругах" уже поднялся, плевать..."
Да, общий язык нашли мы быстро: как-никак – земляки, ведь родина моего отца – станция Зима, где родился и в войну рос Женя. А еще он, узнав про мою новгородскую историю, сказал, что мы теперь, поскольку вместе стали прообразом мерзкого кочетовского персонажа, – "молочные братья"... Довольный тем, что "Стройраб", заодно с "Юностью", среди газет – первым в стране, опубликовал главы из "Братской ГЭС", ведь поэму "должны двинуть на Госпремию" (верно, "двинули", но безрезультатно; кстати, среди тех, кто яростно выступил против, был питерский горком и преданная ему "Вечёрка"), Евтушенко согласился дать мне материал еще для одной полосы. Тут же сочинил письмо к читателям "Стройраба"; ответил на все вопросы настырного интервьюера; терпеливо, в обнимку с симпатичным терьерчиком по имени Федька и без оного, позировал на балконе, пока я "щелкал" своим "Зорким"...

Что же касается стихов, то я выпросил их несколько, из цикла "Итальянская Италия", только-только законченного после поездки на Апеннины. Слушая интереснейшие байки про это путешествие, прочесть там сами стихи я не имел никакой возможности. Когда прощались, Женя заметил: "Вряд ли это у вас пройдет". Я заверил, что, мол, обхитрим. Однако, когда в вагоне метро стал листать страницы, приуныл: ну всё для Ленинграда "недопустимо"!..

Вернувшись в редакцию, кое-как выбрал из них три, по тогдашним питерским условиям, более-менее "проходных". Особенно понравился "Сицилийский райком". В этом стихотворении автор рассказывал, как на Сицилии, в небольшом каком-то городишке, случайно набрел он на хибарку, над которой трепетало "большевистское знамя моё". А дальше – такие строки:

...Тут словами не шибко владели,
но звучало с такой чистотой
непорочное имя идеи,
словно имя Мадонны Святой.
И я буду последним подонком,
если выбьюсь постыдно из сил,
если стану хоть малость подобным
тем, кто святость идеи забыл –
в кабинетах морёного дуба,
где к себе вызывают звонком...
Чистотой пролетарского духа
помоги, сицилийский райком!
Если я сволочей не осилю
и под дудочку их подпаду,
подведу я не только Россию –
сицилийский райком подведу.

Подчеркиваю: это было написано не в горбачевскую пору, а в самом начале брежневской, в 1965-м!
Конечно, строки: "в кабинетах морёного дуба, где к себе вызывают звонком" редактор вычеркнул решительно, рявкнув: "Во всех райкомах, горкомах, обкомах – кабинеты морёного дуба, везде к себе вызывают звонком... Заменить!" Заменить за Евтушенко?! Я помучился, попробовал и так и сяк… Наконец, сочинилось: "...Пусть порой мне приходится туго, // пусть порою я плачу тайком – // чистотой пролетарского духа // помоги, сицилийский райком..." Позвонил Жене, прочитал. Он сказал: "Хрен с вами, печатайте".
И еще одно место, в стихотворении "Итальянские автографы", редактора вывело из себя. Там было:

...И, в горле невольный комок затая,
я подписи ставил неровно,
как будто подписывал клятву, что я
не скурвлюсь, не сдрейфлю, не дрогну...

"Не скурвлюсь?!" – Возопил начальник. – "Это матерщина! Убрать!" Моя замена матерного "не скурвлюсь" на интеллигентное "не сдамся" автора тоже устроила.

Да, тот номер "Стройраба" навсегда вошел в его историю: ведь на сей раз студенты не только опустошили газетные киоски, но к тому ж (как стало известно в редакции) ходили из дома в дом по подписчикам и пробовали приобрести газету и у них...
Довольный подобным обстоятельством редактор утром объявил мне в приказе благодарность и, как всегда, отправился "за указаниями" в Смольный. Вернулся злой и тут же издал в мой адрес другой приказ, уже с выговором: "за пропаганду антисоветского творчества Евтушенко".

И потом Евтушенко в моей жизни присутствовал постоянно. Он восхищал меня и в 1966-м – когда выступил против суда над Синявским и Даниэлем; и 21 августа 1968-го – когда послал Брежневу телеграмму с протестом, подкрепленным стихами: "Танки идут по Праге в закатной крови рассвета. Танки идут по правде, которая не газета…"; и в 1971-м – когда позвонил Андропову: "Я готов умереть на баррикадах, если Солженицын снова окажется в тюрьме..." А в 1980-м я прочитал в "самиздате" его стихотворение про "афганского муравья", полное ненависти к тому советскому вторжению и к той идиотской войне:

Русский парень лежит на афганской земле.
Муравей-мусульманин ползёт по скуле.
Очень трудно ползти… Мёртвый слишком небрит,
и тихонько ему муравей говорит:
"Ты не знаешь, где точно скончался от ран.
Знаешь только одно — где-то рядом Иран.
Почему ты явился с оружием к нам,
здесь впервые услышавший слово "ислам"?...

Встречался я с ним (не только ради очередного газетного интервью) и в Москве, и в Питере, и даже – на Куликовом поле… Однажды, осенью 1974-го, когда он вновь посетил брега Невы, провели вместе три дня. Помню, едва закинув чемодан в отель, сразу потащил меня за собой по букинистическим магазинам. Свою страсть объяснил на ходу: "Пытаюсь восполнить недостатки образования. Было военное детство. Чуть ли не с восьми лет работал: то в колхозе, то на лесоповалах, то в геологоразведочных экспедициях. Хороших библиотек там, в тайге, не существовало. И вот теперь лихорадочно стараюсь наверстать упущенное. Вообще считаю, что писатель прежде всего должен быть хорошим читателем. Плохой читатель хорошим писателем станет едва ли".

Тут же постарался мне втолковать, что "Пушкину, который был велик в своей многогранности, Баратынский, который тоже был велик в своей сконцентрированной суженности, не уступает"…

Через неделю после его отъезда вдруг входит в мой редакционный кабинет нарочный из столицы, передает записку: "Тетрадь в красном переплете, из которой я в гостинице читал стихи, бесследно пропала, в чемодане я ее не обнаружил. Для меня это трагедия, так как многих стихов, записанных туда, не помню. Век буду благодарен! Женя Евтушенко".
Ох, устроил я в Питере аврал: сперва перерыли вверх дном отель "Европейский", потом – Московский вокзал... Тщетно. Звоню ему: мол, нет тетради, и слышу на том конце провода: "Слава богу, только что нашлась. Оказывается, в кармане пальто спокойно лежала. Прости, друг, за нервотрепку..."

Летом 1983-го, когда он снимал фильм "Детский сад", при встрече пояснил:

– Война осталась во мне навсегда. Стихи о войне стал писать ещё в детстве, но писал их, в общем-то, по книгам, черпая какие-то ассоциации из чужих стихов – Симонова, Суркова, Алигер, Берггольц… Мне казалось: раз сам не воевал, то войну знаю плохо. И только много позднее понял, что тоже был частью того народа, который сражался в Великой Отечественной, – и не только я, но и всё наше с тобой поколение мальчишек военной поры. Так стал писать о своём детском опыте. А сейчас на "Мосфильме" об этом же ставлю картину "Детский сад". Название – строка из песни, которая прозвучит с экрана: "Защити детей своих, страна! Стала детским садом им война…"

И потом в фильме увидел я город моего детства Иркутск, причём одна из основных массовых сцен снята на хорошо мне знакомой 3-й Красноармейской улице, потому что сам-то я жил буквально за углом…

Весной 1991-го, оказавшись под американским небом в гостях у давнишнего приятеля – редактора филадельфийской газеты "Мир" Иосифа Винокурова, я в первую же ночь чудом не сгорел на пожаре. Евтушенко, который тогда тоже был в Филадельфии, узнав о нашей беде (он был с Иосифом знаком), уже назавтра позвонил с горячими словами поддержки. И хотя, побывав в огне, потрясение испытал я немалое, однако новые стихи, которые по телефону прочитал Женя, тоже взволновали очень. Это была "Баллада о Твардовском", некоторые строки которой запомнил сразу. Например – о том, как в стране изничтожали "безродных космополитов":

…Крестьянам кукиш мраморный свой сунув,
вождь с пьедесталов каменно глядел,
и суковатой палкой пьяный Суров
грозил космополитам в ЦДЛ,
а после – исключённые абрамы
ему писали по дешёвке драмы…

Вот так, одним штрихом, по-снайперски изобразил мерзкое время, когда, в частности, абсолютный подонок от литературы, алкаш и погромщик по фамилии Суров получал одну за другой – как якобы автор – Сталинские премии за пьесы, которые на самом деле написали отовсюду изгнанные «космополиты»: Александр Шейнин, Николай Оттен, Яков Варшавский…

Ничего не хочу говорить про его некое, ну что ли, «пижонство», любовь к саморекламе, к пёстрым рубахам и пиджакам – вообще ко всему тому, про что столь ехидно написал один из моих собратьев по перу: "Вот Евтушенко в гостях у Пикассо, тот предлагает ему на выбор в подарок любую из четырёх недавно написанных картин; Евтушенко заявляет ошеломлённому мастеру, что предпочитает его картины "голубого периода". Вот Евтушенко встречается с президентом Никсоном перед его поездкой в СССР – и начинает буквально надиктовывать ему речь, которую следует произнести по советскому телевидению: про дух Эльбы, про 20 миллионов погибших на войне… Никсон едва успевает за мыслью поэта. А вот Жаклин Кеннеди рассказывает Евтушенко, что в Далласе, в тот момент, когда стреляли в её мужа, почувствовала себя Анной Карениной перед поездом. А вот деверь Жаклин, Роберт Кеннеди, признаётся Евтушенко, что хочет стать президентом единственно, чтобы найти убийц своего брата. А вот – смена кадров – Марлен Дитрих заезжает к Евтушенко в московскую квартиру и устраивает стриптиз. А вот его целует Мэрилин Монро. А вот Пазолини зовёт его на роль Христа в "Евангелие от Матфея". А вот он купается в море, начинает тонуть – и его вытаскивает на берег не кто иной, как Федерико Феллини. А вот его, Евтушенко, номинируют на Нобелевскую премию. Сначала один раз, потом другой…"

Да, всё это – правда. И, в то же время, – какая это, в общем-то, ерунда в сравнении с его Талантом и Порядочностью.
Помните, в "Молитве" – прологе "Братской ГЭС", он обращался к Пушкину, Лермонтову, Некрасову, Блоку, Маяковскому, Есенину и Пастернаку с просьбой поделиться с ним своим творческим своеобразием и гражданственностью? Что ж, похоже, они его просьбам вняли. И он вправе был написать, что "поэт в России больше, чем поэт". И даже – что "моя фамилия – Россия", а Евтушенко – псевдоним…"

Ну, какой ещё советский или российский поэт может похвастаться столь воистину богатейшим литературным наследством? Двадцать поэм, шестьдесят два поэтических сборника (многие из которых, особенно – с дарственными автографами, я бережно храню), три романа, две повести и шесть книг публицистики. Пять раз выпускал собственные собрания сочинений – общей численностью в восемнадцать томов. Вдобавок шесть томов – на английском. У него три личных диска. На его стихи Шостакович написал "Тринадцатую Симфонию" и Кантату "Казнь Степана Разина". И есть рок-опера "Идут белые снеги". И на его же строки – восемьдесят шесть замечательных песен. (Ну, вспомните хотя бы: "Хотят ли русские войны…" Или: "А снег идёт, а снег идёт, и всё вокруг чего-то ждёт…" Или: "А кавалеров мне вполне хватает, но нет любви хорошей у меня…"). В фильме "Взлёт" достойно сыграл Циолковского. Два фильма поставил сам. Подготовил и выпустил антологию "Строфы века", в которой – восемьсот семьдесят пять авторов! А в начале 2000-х вышла уникальная книга "Весь Евтушенко", где стихи занимают 11 165 страниц и "весят" почти три килограмма!

Побывал в девяносто шести странах (причём о каждой сложил стихи, а то и поэмы), последние годы преподавал в США, но, где бы ни находился чисто географически, всей своей сутью всё равно оставался с Россией. Так было всегда. И, в частности, когда в 1991-м, в ночь на 26 декабря, в Кремле был спущен государственный флаг СССР, а он там, на Красной площади, смотрел на это сквозь слёзы:

Прощай, наш красный флаг…
С Кремля ты сполз не так,
как поднимался ты –
пробито,
гордо,
ловко
под наше «так-растак»
на тлеющий рейхстаг,
хотя шла и тогда
вокруг древка мухлёвка…
…………………………………….

…Лежит наш классный флаг
в Измайлово врастяг.
За доллары его
толкают наудачу.
Я Зимнего не брал.
Не штурмовал рейхстаг.
Я – не из "коммуняк".
Но глажу флаг и плачу…

И когда потом с надеждой думал о будущем своей Родины:

…Все в мире сущие народы
вздохнут, и Мать-Земля сама
с Россией пушкинской свободы
и сахаровского ума.

И когда уже незадолго до своей кончины с комком в горле вглядывался на телеэкране в шествие "Бессмертного полка":

…И не иссякнет Русь, пока
течёт великая река
из лиц "Бессмертного полка".

Когда-то, давным-давно, он страшился увидеть себя будущего в стареющем профессоре, забывшем элементарные правила деленья и молча уходящим из аудитории и жизни:

Уже и сам он, как деревья, белый,
да, как деревья, совершенно белый,
ещё немного – и настолько белый,
что среди них его не разглядишь.

А в одном из последних интервью сказал, что "красиво стареть – это значит не терять искр в глазах и совести в сердце". У него так и получилось. Да, прожил невероятно насыщенные восемьдесят четыре года, пройдя непростой путь от сибирской станции Зима до Талсы, нефтяного, ковбойского городка в Оклахоме, где догорала его мировая слава.
И упокоился рядом с Борисом Пастернаком.

…Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я.

Уверен, что это его очень давнее предчувствие – справедливо.

Автор: Лев Сидоровский. Таким я его запечатлел 6 октября 1965-го. А подписан снимок позже.
Фото Льва Сидоровского. Мы – в октябре 1974-го.

Возрастное ограничение: 16+

Все статьи автора
В наших соцсетях всё самое интересное!
Ссылка на telegram Ссылка на vk
Читайте также