Лев Сидоровский: Геннадий Головатый – большой поэт со страшной судьбой
18 июля 2026
Уроженец Иркутска, журналист Лев Сидоровский вспоминает поэта, с которым встретился в Чите в 1975 году.
Вспоминаю май 1975-го.
Небо было синее-пресинее, солнце – яркое-преяркое, сопки со всех сторон пылали фиолетовым цветом, а между сопками, внизу, уютно примостился белый городок. Девушка-экскурсовод, которая за минуту до этого с чувством рассказывала о промышленном потенциале родной Читы и ловко ввернула в своё повествование слова одного из арбузовских героев («Вся вторая половина двадцатого века – наша будет, сибиряков то есть»), вдруг вместе с нами глянула отсюда, с высоты, на эти белые домики, на сосны, что окружили город с севера, на огоньки багульника – и вроде забыла, о чём говорить дальше. А потом, после долгой паузы, тихо-тихо, словно для себя одной:
«А у нас в Забайкалье
Сопки – малиновые.
Вы небось и не знаете,
Что такое багул?
Вы напрасно стараетесь
Жизнь мне сделать малиною,
Всё равно я однажды
В Забайкалье сбегу».
Я не удержался:
– Кто это написал?
– Наш местный поэт Геннадий Головатый. Вот послушайте дальше...
Головатый... Не тот ли самый молодой человек, что с детства прикован к больничной койке? Помнится, в начале шестидесятых годов он стал лауреатом поэтического конкурса «Комсомольской правды». И выяснилось, что да, действительно, тот самый. Живёт здесь, в Чите, вот и адрес: улица Гагарина, дом 12, квартира 47.
***
Тем же вечером я оказался в его доброй и шумной квартире. Шумной – потому что ни шестилетняя Иоанна, ни двухлетний Даниил решительно не желали считаться с тем, что у папы гость. Ребятишки то и дело выбегали на балкон, зазывая со двора своих собственных гостей, и малышня наперегонки устремлялась вверх по лестнице и давила на кнопку звонка так, что, наверное, слышно было на соседней улице.
Да, очень весёлая квартира, и Геннадию весь этот тарарам был явно по душе. Может, потому, что в его детстве такой возни не было. Совсем не было. Вместо ребячьей возни была беда: после кори – осложнение на мышечную систему. Если объяснить популярно: мышцы сами себя едят, работают на износ. До семи лет ещё кое-как ковылял, а в школу, в самый первый день, маме пришлось нести его на руках. Потом отец смастерил тележку, и две недели Гену привозили на занятия в этой самодельной шибко скрипучей коляске.
Но потянулись нудные осенние дожди. Мама заболела, старшие сёстры – на работе, а дома ещё малыши. И картошку копать надо. И крышу крыть надо. В общем, перестали возить Генку в школу. А он и не настаивал. Читать и писать ведь научился давно, и было скучно вновь открывать давно постигнутый букварь, и было не интересно выводить в тетради палочки и кружочки. Зато как интересно было глотать книги – все подряд, какие только приносила сестрёнка из библиотеки. Библиотека на их станции Зилово была всего одна. Маленькая станция, от Читы на восток ещё пятьсот километров.
«А мне судьба сказала: "Червем будь" –
и перебила ноги, руки, спину.
Подмяла, изуродовала грудь –
и, под ноги идущим навзничь кинув,
ушла... А я увидел над собой –
так глубоко, как можно только в детстве,
так широко, что некуда и деться, –
не свод, один лишь воздух голубой.
И птицы в нём. Куда они летели?
Какую боль они в себе несли?
Какою жаждой сорваны с земли?
Какою тайной, вольные, владели?»
***
Тяга к словотворчеству обнаружилась рано. Играя, непременно лепетал в рифму. Его так и прозвали – «лепетун». Но что такое поэзия, понял много позже. Лежал в больнице. Сосед по палате – инженер Агафонов Геннадий Дмитриевич, страдая от приступа боли, просил: «Почитай Пушкина или Есенина». Он читал. Инженера стихи успокаивали, а Гена открывал для себя и Пушкина, и Есенина, и поэзию вообще.
В другой раз, в другой больнице девушка по имени Тамара (фамилии не запомнил) рассказала ему о Николае Островском и дала книгу: ты, мол, тоже должен преодолеть себя и писать. Однако после книги этой Геннадий помрачнел. Он лежал и думал: у Островского такая жизнь была – революция, гражданская война. Островскому было о чём писать, что вспомнить. А что за плечами у него? Одни больницы. Что знает? Вырос, как в огороде. Зимой вообще на улицу не выходил. Тамара считает, что он может быть полезным обществу. Как? Где выход?
Так и не найдя выхода, решил Генка однажды поставить точку. Закрылся в кладовке. Вдруг – стук: сосед Иван зовёт в шахматы перекинуться.
Спрятал Генка верёвку, отбросил щеколду. Вынес его Иван во двор, сели на солнышке. Плохо игралось тогда Генке, плохо думалось. Ну, конечно, проигрышная позиция. Совершенно очевидно: проигрышная. Уже собрался сказать: «Сдаюсь» и вдруг видит: жертвую эту фигуру, и ситуация сразу меняется. Освобождается поле для отступления короля, а на другом конце – выигрыш.
Только это понял, мысль мгновенно перекинулась на себя – надо искать выход и тут.
Потом выплеснулись стихи:
«Слепые не могут смотреть гневно,
Немые не могут кричать яростно,
Безрукие не могут держать оружие,
Безногие не могут шагать вперёд.
Но – немые могут смотреть гневно.
Но – слепые могут кричать яростно.
Но – безногие могут держать оружие.
Но – безрукие могут шагать вперёд».
***
Странно, но ни к этим, ни к другим его стихам поначалу всерьёз не относились. Впрочем, истинных ценителей поэзии у них на станции Зилово было не так уж и много. Послал тетрадку в один журнал, литконсультант ответил: «Это вообще не стихи. Ну, кто же не знает, что слепые не могут смотреть гневно».
И однажды, когда в далёкий край приехали ленинградские поэты Петр Ойфа и Вячеслав Кузнецов, Агафонов, тот самый инженер-геофизик, что лежал с Геннадием в больнице, решил тайком от друга показать им его стихи. Показать, не предваряя никаким «жалостливым» вступлением об авторе, который... Поэты читали, спорили, задумывались, а потом сказали: повезём в Москву.
Так его стихи оказались в «Комсомольской правде» и были на поэтическом конкурсе отмечены первой премией. Это известие Геннадия ошеломило. Лауреат! Да ещё сто рублей – деньги для него в то время сказочные (пенсию не получал, даже выписать газету было сложно).
«Пока я рос, наивно верил:
я лишь себе обязан тем,
что мне милы в серёжках вербы
и грустен брошенный плетень.
Что – не стремлюсь к бытоустройству,
что – тянет в дальние края,
что – беззаветное геройство
чту высшим смыслом бытия...
Не вдруг, не сразу мне открылось:
как ни пляши, чем ни дыши,
ты – часть земли, в которой вырос,
и значит – часть её души.
И значит – ты меня взрастила,
Отчизна, вольностью полей,
твоей беспечностью от силы
и всей историей твоей.
И снится жаркое "по коням!" –
И скачет конь мой вороной.
И нет в покое мне покоя.
И чёрный ворон – надо мной.
И сладко-сладко сердце ранит
такою песенной тоской...
И счастье – пасть на поле брани,
прикрыв собою край родной».
***
И решил он на первый свой гонорар поехать в Москву, чтобы посмотреть в музеях настоящие картины. Очень тогда был увлечён живописью, сам писал маслом. Чисто физически это ему давалось с неимоверным трудом, ведь движения-то ограниченны: кисть приспосабливал на длинной палке и работал до изнеможения.
Перед броском в столицу сделал пробный выезд в Читу. Выезд в театр, которого до этого не видел никогда в жизни: телевизоров тогда ни на станции Зилово, да и в Чите тоже не существовало. Товарищ занёс его в вагон, в Чите встретили, вынесли.
Но пятьсот километров путешествия – это не шесть тысяч. Что ж, он одолел и шесть тысяч, а потом – ещё и много больше: человек, который даже повернуться на стуле сам не может.
Вчитайтесь в географию его путешествий: Москва, Ленинград, Казань, Орёл, Харьков, Днепропетровск, Херсон, Одесса, Ялта, Магадан, Петропавловск-на-Камчатке, Владивосток, Благовещенск.
Далеко не все города, которые посетил Геннадий, тут я перечислил. А теперь давайте взглянем на карту, отмерим, сколько от Одессы или, скажем, Херсона до Забайкалья. И признаемся сами себе, положив руку на сердце, что, увы, здоровые и сильные, мы зачастую превращаем в проблему даже восьмичасовую поездку в купейном вагоне, что способны порой спокойно прохлаждаться в кресле, нимало не интересуясь тем, что за выставка открылась в музее на соседней улице и какие достопримечательности есть в сосед¬нем городе.
«Ведь это – счастье, чёрт возьми:
вот так – ни за что – в бытиё,
Из недоступной чувствам тьмы –
и в жизнь. И – осязать её.
И воду пить. И солнце – пить.
И нежность пить из рук твоих...
А лес. А музыка. А стих...
Какое это счастье – быть!»
***
Всякое случалось в его путешествиях. Бывало, проводники протестовали, когда человека вносили в вагон на руках («Что я тут с ним буду делать?!»); бывало, таксисты по этому поводу тоже не высказывали восторга; нашёлся один директор гостиницы, который даже настаивал на выселении Геннадия («У нас тут иностранцы, а его каждый день выносят, заносят...»).
Но если вспомнить сейчас все эти случайные знакомства, то выясняется, что неприятных встреч – считанные единицы, что самые разные люди, не раздумывая, без громких слов помогали Геннадию постигать этот большой, этот удивительный мир.
И уже через каких-то десять минут он становился в вагоне душой компании, больше всех смеялся, и никто не замечал, как порой ему невыносимо больно.
«Зазвенело солнце, встав в зенит.
Забурлил ручей, ему ответив.
И – остались мы с тобой одни –
двое на оттаявшей планете.
Я тебя через ручей несу.
Высоко горит в костре валежник.
Мы молчим... И кажется: в лесу –
в этот час – проклюнулся подснежник».
***
По ходтатайству местной писательской организации Головатому дали в Чите трёхкомнатную квартиру. У него тогда уже вышли две книги стихов, готовилась третья. Геннадий работал внештатным литконсультантом в газете «Забайкальский рабочий».
Разбирал он как-то с одним врачом-психиатром рассказы, которые тот прислал в редакцию. Врач слушал, слушал, а потом всплеснул руками:
– Непостижимо! Как вы сами-то пишете? Чем возбуждается ваша ретикулярная формация?!
Что такое ретикулярная формация, Геннадий тогда не знал, и психиатр популярно разъяснил ему, что в мозгу человека существует центр, который, возбуждаясь, передает импульсы в другие точки. «Если этот центр не возбуждать, человек будет как чурка», – подвёл итог собеседник и поинтересовался: «А где же ваши возбудители? В этих стенах? Вы же отрезаны от внешнего мира».
Увы, уважаемый специалист не понял, очевидно, самого главного. Не понял, что для ретикулярной формации важно не то, где живёт человек, а то, как он живёт. Не понял, что Геннадий имеет сердце такое чуткое и такое доброе, что оно связывает его с миром, пожалуй, даже получше радиоволн и понадёжней телефонных звонков.
«Старею? Или, может быть, хирею?
Да всё равно: в итоге – что ни год –
тусклее краски, запахи беднее
и скрипка реже сердце достаёт,
Но слово – всё острей пронзает слово.
В поэзии, как в детстве, я могу
увидеть мир обрадованно снова,
поверить в солнце, спавшее в стогу».
***
Не случайно же у него столько было друзей, некоторых из них – и в Москве, и в Ленинграде, и в Иркутске – потом я тоже узнал. Это очень разные люди, но если бы вы только слышали, как они о Геннадии отзывались!
В подтверждение этого приведу отрывок из письма харьковской девушки Оли Ландман, которая однажды вместе со своей подругой пересекла всю страну, чтобы повидаться с Головатым:
«На следующий день поехали на Кенон – это читинское озеро. Длиннющий пляж, ноги тонут в песке. Взяли лодку, усадили Гену поудобнее, на самое дно, и взмахнули вёслами. Впереди был ещё невидимый тот берег. Генка командовал: "Полный вперёд!". Мы разогнали лодку, волны вздымали её... Райка сидела на корме и вздрагивала, когда на неё обрушивалась лавина брызг. А потом поворачивала своё забрызганное лицо и просила: "Ещё! Ещё!". Валя придерживала Гену, а мне казалось: ещё один загрёб – и он рванётся к вёслам!
А вечером мы пили чай – удивительный сибирский отвар, пахнущий незнакомыми цветами. Стаканы дымились, и этим душистым дымом, казалось, пропитаны книги, стены, вся комната. Даже засыпая, я ощущала этот запах.
Утром я увидела: Гена тихо сидел на своей постели. Пальцы его медленно перебирали ворох исписанной бумаги. Вдруг он схватывал ручку, начинал что-то вычёркивать, потом опять затихал. Стихи – поняла я».
«Два мира в мире –
Прошлое и Будущее.
Борьба – меж ними.
Мы на стыке. Фронт.
Победа – праздник.
Наше дело – будничное:
Окопы рыть
и в ствол вгонять патрон.
И целиться...
А меж двумя атаками –
и петь, и целоваться
"про запас".
Мы – настоящее.
Мы – фронт.
Идём на танки мы,
И знаем:
в прошлом бились
ради нас».
***

Писал он, как правило, по ночам. Когда утихомиривалась их звонкая квартира, когда засыпали и дети и взрослые, он зажигал лампу и склонялся над белым листом. Утром раньше всех обычно поднимался самый старший в семье, Алексей Самойлович (он работал дворником, вот и торопился на дежурство). Переносил сына из-за стола на кровать, но Геннадий и там долго ещё не мог успокоиться.
Уже и Люба ушла в свое стройуправление, уже ребятишки заворочались, вот-вот проснутся, а он всё прислушивался к строчкам, которые, может быть, завтра станут стихами. Такими же хорошими, как те, что услышал я на склоне сопки от девушки-экскурсовода. Или даже лучше их. Наверняка лучше.
***
Конечно, читателям «Смены» я о нём сразу поведал и в ответ получил много восторженных откликов. Геннадию очерк понравился тоже. Он вскоре после того продолжил свои путешествия: в Хабаровск и Магадан, на Камчатку и Кавказ.
А в Крыму привал сделал основательный. Именно оттуда, из села Медведево, что в тамошнем Черноморском районе, в октябре 1979-го прислал мне новую свою книжку. В отличие от трёх предыдущих, изданных в Иркутске («Когда солнце сгорает», «Не забыть и не вспомнить», «Я открыл»), эта, под названием «Запретный плод», наконец-то вышла в Москве. Строки на титульном листе аккуратным почерком мою душу тронули:
«Льву Сидоровскому – в память о встрече в Чите, о хорошем очерке, просто о том, что люди живут для людей, – и счастлив тот, кто это умеет. Вы, Лёва, умеете. Ваш Г. Головатый».
В сопроводительном письме Гена сообщил: «Понадобилось сменить климат, но «всё равно я однажды в Забайкалье сбегу».
***
Это случилось только через двадцать лет. Потому что тот, 1979-й, стал для их семьи невыносимым: в благословенном Крыму от страшной неизлечимой болезни, которая протекала стремительно, скончалась доченька – Иоанна, Ивушка.
Когда-то он ей написал: «Оставив следы проталинками, // день прошёл. // Доченька моя маленькая, // будь большой! // Как день этот тёплый солнышковый, // доброй будь. // И выходи весёлушкою // в долгий путь») И семья распалась…
Скоро Геннадий оказался в Москве, и опять трудился истово. Там у него родились сыновья – Роман и Сила. Они-то спустя двадцать лет, в 1999-м, привезли отца на родину. Поселились неподалёку от Читы, на станции Яблоновая, которая своим местоположением на склонах сопок напоминала ему родное Зилово.
Увы, суровой зимой в их домике не хватало топлива и денег на дорогие лекарства. Но он, привыкший радоваться каждому новому дню, естественно, не сдавался.
Друзья выхлопотали для поэта квартиру в Чите (прежнюю, на улице Гагарина, оставил Любе). Однако перебраться не успел: 22 февраля 2001-го года его сердце смолкло.
«Я мыслю жизнь – мою, его, твою, –
В великой книге Бытия как строчку.
И к смерти отношусь, как к бытию:
Она – естественная жизни точка.
Но – строчку САМ я напишу свою».
Написал и оставил Строчку – в других. И разлетелась она по белу свету – снежинками и осенними листьями.
Автор: Лев Сидоровский, Иркутск - Петербург
Возрастное ограничение: 16+
Все статьи автора
В наших соцсетях всё самое интересное!